Все-таки Лида поддалась на уговоры Петра

Лидия и Петр.

Как наяву, вижу: хата, хлевушок и тут же, рядом, разъезженная дорога. Стоит на нем мама, стоит, прислушивается, вся в ожидании. А в это время ветер треплет ее старенькое ситцевое платье, обдувает холодом ее голые ноги, и мы кто за что тормошим:

— Пошли, мамка, в хату, пошли. Что тебе этот дорога?

Но она стоит и стоит. Думает, что мы, старшие, не догадываемся. Все еще надеется втайне от нас. Вдруг выйдет вот так перед вечером, а он — идет. Споро так, размашисто, будто непростительно запоздавший, чуть ли не бежит, мамку завидя…

«Здравствуй, — говорит, — Лида, жена моя горемычная!..» И обнимет ее, и будут стоять они посреди дороги.

Даже ночью встречать отца выходила. Проснешься, а она от дверей возвращается.

— Чего не спишь?

— Да помстилось, что торкнулся кто-то в сенишную дверь.

— Ветер.

— Наверно. — И вздохнет.

Суеверная стала. Ткнется птичка случайно в окно, и она уже целую неделю письма ожидает, почтальонке, когда бы та мимо двора с сумкой ни проходила, обязательно на глаза покажется и так просительно смотрит. А то еще кошка посреди полу усядется и начнет на окно умываться — вернулась наша Мурка! — на окно умываться, на запад.

Лидия и Петр.

— К гостям. — И опять всю неделю не своя ходит. И в хате вымоет, выскоблит, и во дворе чистоту наведет. Особенно с тех пор, как услышала, что в соседней деревне у какой-то беспутной бессовестной Таньки, получившей давно похоронную и сразу замуж выскочившей за пришлого мужика, свой вдруг взял, да и объявился.

— Может, и наш так вот? — думала вслух.

— Кто, мам? — наивно спрашивал Шурик.

Отца он не помнит. Знал, что есть отцы у других. В ту пору, когда уже мало было в колхозе работы, мама, не ожидая, пока совсем прохудится, затеяла на хате крышу чинить.

Пошла мамка по такому случаю в контору к дядьке Феде и выписала полкопны. Навязала потом и сотни две небольших снопиков, водой их несильно смочила, чтоб, когда станем к рейкам вязать, солома в них не ломалась, и сказала:

— С богом, детки!

Заглядишься, так у нас дело пошло. Шурка с Леником те снопы Гришке наперегонки подносят, каждый прямо в руки сует: «На, возьми мой!..» Гришка с нарочито важным видом их по лестнице мне вверх подает. Я — маме. А она, где прогнило, латает.

Да не долго работали. Подал я ей снопик, а она руку протянуть протянула, а смотрит совсем не сюда, на дорогу вдоль улицы смотрит — рука так и застыла!

— Что там! — спрашиваю, недовольный, что и сама вот-вот с крыши сорвется, и работа застопорилась.

— Господи, как издали на Лексея похож!..

— Кто, мам?

— Да исполнитель Петр сюда вроде как идет, — засветившись было, снова потухла.

— Может, за картошкой, что в долг давал?

— Непохоже, сынок.

— Тогда за чем же еще?

— Кто ж его знает…

И какая уж теперь работа. Невпопад все, словно подменили мамку. Как в прошлую осень, когда с чистой лавки перед ним сметала, суетилась и на себя непохожей была…

Шурка с Ленькой рты, глядя на военную его гимнастерку, разинули и как на руки, чужому, не просятся. Гришка — куда и напускная важность девалась — прямо в рот ему смотрит, каждое его слово про себя повторяет. Я тоже не позабыл, как дядька Петр, когда за налогом приходили, поделился с нами картошкой. Да и мать все хорошо, поди, помнит.

— Шел, знаешь-понимаешь, мимо, — остановившись напротив нашего двора, заговорил он, — вижу, праздник, а ты — на крыше сидишь. Дай, думаю, заверну, чего это она…

— Кому праздник, а мне работа. — Мать махнула рукой.

— Да, мочило, знаешь-понимаешь, изрядно, — закашлялся, поперхнулся, да и замолчал, не находя, что дальше говорить.

Мать тоже не спешила рот раскрывать. В самом деле: пришел, все разладил, сказать бы, по делу, как думали, а он, вишь, просто так по чужим дворам шастает, праздник справляет.

— Нужон он тут, как…

— Ладно, — мама мне тихо. — Утренний гость не вечерний — постоит и уйдет. Да и нам пора передохнуть.

Но дядька Петр и не думал уходить. Затушив на каблуке цигарку, он ни много ни мало, а снял со своей армейской гимнастерки широкий, с большой желтой звездою ремень и протянул его нежданно-негаданно удивленному Леньке.

— Ну-к, Лексеич, покажи, какой из тебя, знаешь-понимаешь, солдат растет!

Дядька Петр тоже, словно ему их в разные стороны растянули, веселые зубы показывал да знай подкручивал двумя пальцами прокуренные снизу усы. Просто не верилось, что во дворе у нас исполнитель.

Но и вовсе рты мы разинули, когда этот исполнитель на крышу залез и, отстранив мамку, начал снопики к рейкам привязывать, когда, сложив руки, барыней она с краю уселась!

— Ну, знаешь-понимаешь, сиди и не рыпайся. Без тебя вон с мужиками, — кивал на нас, — управимся.

— Да что ты, ей-богу! Неудобно… — слабо противилась мать.

— Слезай, слезай.

— Да и заплатить у меня нечем…

На второй день он опять к нам пришел. Под вечер, когда куры только-только на насест забрались и не совсем успокоились, а мы в ожидании ужина — картошка варилась — тут же, возле хаты, отирались: выскочишь на улицу крутнешься на одной ноге и опять к матери: «Скоро ли та картошка сварится?».

В это время он и появился.

— Мамка дома? — спросил, нагнувшись ко мне.

— Дома, дома, — ответил я с готовностью и с ожиданием чего-то снова хорошего, как вчера.

— Одна?

— А с кем же еще?

— Зайду…

Двери остались открыты (мы туда-сюда носимся, да и мать, когда топит, их открывает, если на улице не холодно), и поэтому во двор все хорошо из хаты доносилось.

— Добрый вечер, Лида, — слышу сказал.

— Добрый, Петр Миколаич.

— Я, знаешь-понимаешь, может, догадываешься…

Мать промолчала, а он кашлянул и, так как стоял напротив печи и мешал маме ухватом работать, переступил раз или два ближе к столу.

— Гм!.. — кашлянул.

Что ему надо? Зачем на ночь глядя пришел и, как слон, в хате перед мамкою топчется? Какое еще у него к ней «догадываешься» ?..

Когда я заскочил как бы по делу в хату, он уже на лавке сидел и, потный, неловкий, мучил кепку в руках и был ничуть не похож на исполнителя, который накануне нам крышу чинил. Мать тоже, пунцовая в отблесках ярко пылающего в печи огня, какая-то не своя стояла. Казалось, она и ухват просто так в руках, держит, и дрова в печь подбрасывает, и вообще, как ее ни поверни, как на нее ни посмотри, — кругом подозрительная…

— Иди погуляй еще немножко, сынок, — выпроводила виновато меня за порог.

Забежавших же за мной Леньку и Шурика — несмышленышей — оставила!

И тут я понял его «догадываешься»! Где-то в глубине своей души до боли остро почувствовал, что разговор, который они там ведут, хотя и не про меня, и не про меньших моих братьев, но касается не одной только мамки с ее жизнью, молодой и несладкой, а и нас четверых, и еще больше, может быть, отсутствующего отца.

— Мама, не смей! Мы… мы… — уже волчонком смотрел я на дядьку Петра.

— Что, Колюшка, с тобою? Что?..

— Ты…

Я не досказал: дядька Петр, неловко стоя в дверях, глухо говорил опустившей голову и почему-то плачущей матери:

— Ты, Лида, извини, знаешь-понимаешь. Думал, у тебя четверо растут без отца да мои пятеро без матери… А ежели все еще ждешь…

И, сглотнув, только во дворе надел смятую кепку.

Мамка провела его до калитки. Закрыла очень плотно за ним. Но в хату не пошла. А как привязанная стояла. Долго. Пока был виден дядька Петр. Но потом подумав, окликнула его и сказала: «Приходи Петр завтра, обсудим мы с тобой как будем дальше жить. Все будет полегче вдвоем растить детей наших».

 

Все-таки Лида поддалась на уговоры Петра

Спасибо!

Теперь редакторы в курсе.