Неисчезающая любовь

Осень была мягкой и прохладной. Такой она бывает только в конце сентября в центре Москвы — и нигде больше. Только теперь, в этот сероватый вечер, он до конца ощутил, что такое эта московская осень. Осень, укутывающая улицы в желтый с красным плед из листьев, осень высокого и прозрачного купола неба, осень бледно светящихся искусственным светом витрин, осень, проглатывающая воспоминания, осень, несущая забытье. Да, она была мягкой и прохладной. Такой она бывает только в центре Москвы.

***

(ф ото - http://s-pb.in/images/phocagallery/freeman-2012-04-07-bab6/picturecontent-pid-3847d.jpg)

С гулким стуком захлопнулась дверь подъезда, и через пять минут он уже стоял на Петровском бульваре. И вот как всегда, сделав что-то быстрое и необдуманное, он остановился и попытался проанализировать: зачем оказался здесь, что привело его на этот унылый бульвар с мокрыми от дождя скамейками и черными стволами голых тополей, отражающихся в лужах на фоне неба?

***

Если вы захотите обменять маленькую комнатку в коммуналке на Петровском бульваре на двухкомнатную квартиру на Рязанском проспекте, то не думайте, что это совсем уж нелепо. Вполне возможно, найдется человек, готовый и на такую фантастически глупую сделку.

Тем, кто обменялся с ним, повезло: он сам нашел их, сам предложил обмен и сам согласился на не вполне адекватную доплату — впрочем, позволявшую ему прожить какое-то время, предаваясь любимому занятию.

***

С тех пор, как ее не было рядом, он спал.

***

Он присел на ближайшую лавку. И ничего, что она сырая: когда сильно хочешь вздремнуть на свежем воздухе, чуть подмоченное драповое пальто разве может стать помехой?

Здесь, на этом бульваре, они гуляли с мамой в те далекие времена, когда она забирала его из школы. Это, кажется, был шестой класс.

Именно в то время он впервые обнаружил, что не нравится одноклассницам. И это было вторым несчастьем, свалившимся на него за всю жизнь. Первым было отсутствие отца. Но когда он привык к первому, тут же возникло второе.

Он довольно быстро определил причины своих неудач. Он был из бедной неполной семьи. И если до пятого класса его совершенно не смущало, что он не сдает деньги на завтраки, а наоборот, носит из школы бидоны с обедом, то, как только ему начали нравиться девочки, он понял: постыдная его нищета не может вызвать у сверстниц никаких других чувств, кроме жалости. И это раз.

А два, три, четыре и даже пять — это то, что он был урод.

И это тоже обнаружилось к концу пятого класса. Как сам он не догадывался об этом раньше? Ведь и зеркало было у них с мамой в коридоре, и смотрел он на себя часто, натягивая обувь перед выходом из дома. Но вот теперь, в тот же момент, когда оказалось, что он не может купить на экскурсии по ВДНХ сосиску с горчицей, как весь класс, потому что мелочи у них с мамой не нашлось, — вот теперь, вернувшись домой с ужасной выставки, он и взглянул на себя в зеркало, точно в первый раз…

Толстые щеки и жидкие волосы (их совсем почти не было — не росли), чуть скривленный набок рот с тонкими губами и до обидного маленькие глазки. Живо, в один миг он сравнил себя со сверстниками и понял, что он хуже всех. Раньше он был таким же, как они, а теперь… и в ту же секунду он догадался, что они наверняка видели то, какой он, и наверняка смеялись над его уродством за его спиной. Это, конечно, было неправдой: его некрасивое лицо и неуклюжая фигура никого не интересовали. Но теперь, когда он узнал, а вернее увидел себя, то не мог поверить в то, что над ним не потешаются одноклассники и, что еще хуже, одноклассницы.

***

Мать нашла его в коридоре. Он сидел на полу под зеркалом и плакал. Именно не ревел как маленький, а плакал, беззвучно и горько, вытирая слезы ладонями, стараясь остановиться. И чем больше старался, чем сильнее стискивал зубы, тем крупнее капли срывались и падали с его ресниц.

— Что ты? — мать наклонилась и попыталась поднять его голову. — Двойку, что ли, схлопотал?

Он только усмехнулся в ответ. Впервые так горько, так по-мужски усмехнулся, что мать на секунду даже опешила — таким он стал другим, взрослым.

— Влюбился, — заключила она и улыбнулась: была уверена, что уж теперь нашла верный диагноз.

Сын посмотрел на нее, и она поняла, что ошиблась.

— Мам, — сказал он спокойно (слез будто и не бывало), — а у тебя есть фотография отца?

Она не ждала такого вопроса. То есть, конечно, она подозревала, что когда-нибудь сын захочет узнать, кто его отец, но оказалась не готова к такому вопросу именно сейчас.

— Мне все равно, кто он, — сын помолчал, ожидая ответа, и, не дождавшись, продолжил: — Все равно, кто и где. Просто… может быть, у тебя осталась его фотография?

Что она могла ответить. Она не знала, кто он и где. Но у нее была его фотография.

— У меня осталась его фотография, — мать смешно не выговаривала букву «р».

Она ушла из коридора в комнату. Судя по звукам, долго рылась в секретере и вернулась. Протянула на ладони черно-белую карточку, такую, какие лепят на пропуска и в паспорт.

— Вот, держи, Павлик. Это твой отец.

Сын взял фотку. Подержал в руках мгновенье-другое. Мать ждала — а что ей оставалось?

На Павла глядел его отец. Он был уродом с маленькими глазками, толстыми щеками и чуть искривленным тонкогубым ртом. Эта тварь, эта уродливая толстощекая тварь с маленькими глазенками и слюнявым кривым ртом посмел бросить его мать.

Он посмотрел на мать мельком — знал, что увидит. Мать, конечно, была очень красива.

Потом опять взглянул на фото — уже просто так, чтобы отдать и забыть о нем навсегда.

Протянул карточку маме.

— Тварь, — сказал он спокойно, — уродливая тварь.

— Он твой отец, он… — она совсем была не готова к разговору с сыном…

— Выкинь… — сказал он. — Выкинь эту рожу.

Опираясь о стену двумя руками, Павел поднялся. Почувствовал спиной холодок от зеркала. Обернулся.

Теперь он всегда будет видеть его рожу. Даже если порвать фотографию на мелкие кусочки. Каждый раз, когда он заглянет в зеркало, на него оттуда будет смотреть ненавистный ублюдок, бросивший его мать.

И в эту секунду он понял, как любит маму. Ненависть и любовь слились воедино, стали чем-то одним неразделимым и главным в его душе.

***

Собственно, ничего не изменилось в его жизни с тех пор, как он увидел фотографию отца. Он просто осознал себя, понял, кто он в этом мире, и соответственно понял, как себя вести с окружающими. Правда, окружающие не заметили перемен, в нем произошедших. Никто, кроме мамы, — но ведь матери замечают всё. А остальным было глубоко пофиг, как там изменился Пашка.

А сам он понял и согласился со своим вероятным будущим, в котором ему уготовано место где-то в стороне, — и в котором главным человеком для него станет его мать. Мир стал простым и ясным. Появилась цель.

— Давай съездим в Ленинград, — сказал он как-то вечером. — Давай съездим на каникулы в Ленинград.

— Только на летние, — до лета было еще очень далеко, и мать могла пообещать что угодно.

— Хорошо, — сказал он. — Летом.

***

Он, конечно, ни на минуту не забывал об этой поездке. Сосредоточенно, почти как автомат, ходил в школу и учился. Старался по возможности экономить, чего мать не могла не заметить. Мелочь, которую она изредка выдавала ему на выходных, он сохранял в копилке всю до копейки.

Конечно, не из-за этой копилки, но поездка с каждым днем становилась реальным их будущим. Где-то в конце зимы и мама свыклась с мыслью о том, что в ее отпуск они отправятся на неделю в Ленинград. Свыклась, обрадовалась и приняла живое участие в подготовке.

Они вместе листали книгу, принесенную им из школьной библиотеки. Это был обычный альбом-путеводитель из дешевой серой бумаги с мутными черно-белыми фотографиями.

Особенно им нравился Исаакиевский собор. Можно было подняться на его крышу и увидеть весь Ленинград разом. Дух захватывало от такой возможности.

***

Неделя летом в Ленинграде была гораздо лучше, чем он мог себе представить. Каждый день заполнен чем-то важным, значительным, новым…

Крейсер «Аврора» и Медный Всадник, Лицей, Петродворец… и наконец у самого неба на крыше Исаакиевского собора. Чувство, что летишь над этим чудесным холодным городом, чувство, такое близкое к совершенному счастью, что трудно было дышать.

Они, взявшись за руки, летели над Ленинградом.

— Мы еще сможем купить мороженое, когда спустимся, мам? Я видел — там продавали у кассы.

— Сможем, — она улыбнулась — восторг сына передался ей в полной мере. — В стаканчике, с розочкой.

Она не выговаривала «р» в слове розочка. У нее были большие серые глаза, и белая челка падала на глаза, а она хмурилась и сдувала ее, смешно выпятив нижнюю губу.

***

С тех пор они каждое лето ездили на неделю в Ленинград. Эти поездки могли прерваться на два года, когда ему исполнилось восемнадцать лет, и он не поступил в институт. Его могли забрать в армию, но тут как раз и помогла слоновья фигура — подарок человека с фотографии, все так же хранившейся в секретере.

Медицинская комиссия в военкомате признала Павла негодным к службе в мирное время. И хоть среди его сверстников освобождение от почетной обязанности и считалось чем-то совершенно неприемлемым на пути «армия — взросление — женитьба», он не расстраивался. О женитьбе и не задумывался. А вот устроиться на работу и летом уехать с матерью отдыхать он вполне мог.

В Ленинграде есть набережная, с которой в хорошую погоду уходят прогулочные корабли. И можно ехать на корме и ощущать почти жидкий, струящийся воздух и капли воды на лице.

— Мам, скажи, ты любила его?

— Кого?

— Моего отца.

— Любила.

— А теперь, — он без труда говорил об этом: здесь, в Ленинграде, они могли говорить о чем угодно, — теперь ты ненавидишь его.

Она смотрела куда-то мимо шпиля Петропавловской крепости, вдаль, в голубовато-серое питерское небо.

— Нет. Люблю, — и потом тише, как взрослому: — Любовь ведь не исчезает никогда. И никуда.

— Как это?

И тут она повернулась к нему и улыбнулась своей прекрасной улыбкой.

— Я гляжу на тебя — и вижу его. Понимаешь? Нет, конечно, не понимаешь. Но поймешь, — она улыбнулась.

Ему было девятнадцать. Но он еще не понимал.

***

Ему было двадцать один, когда она умерла. За неделю до поездки. В июле.

Вернулся из магазина — а она лежит лицом вниз на полу в коридоре.

Он как-то сразу понял, что произошло. Понял, что это был не обморок, не припадок.

Не закричал, не бросился поднимать, а поднял трубку телефона и вызвал скорую. Вызвал так, будто к живой. Будто не знает, что произошло. И даже в конце попросил поторопиться.

Повесил трубку и посмотрел на нее. Сделал шаг. Наклонился. И, запахнув на ней халат, поднял холодное уже тело на руки. Такая сила вдруг взялась в нем, что ни разу не споткнувшись, не пошатнувшись, донес ее до кровати. Уложил.

Падая, она разбила губы. Кровь запеклась на щеке и подбородке.

Он сходил в ванную и намочил горячей водой, почти кипятком, губку. И вытер щеку. Не до конца. Сходил еще раз. И еще…

***

Похорон он не помнил. Почти совсем. Крематорий. Много людей. Много. Они всегда с матерью были одни. А теперь было много людей. Много. Вдалеке гроб. Около него много людей… целый зал. Они всегда были одни.

***

Поминки он не помнил. Почти совсем. Было много людей. Жирного ублюдка с фотографии не было.

Троюродная сестра матери, приехавшая из Владимира, сказала тихо, но так, что это было единственное, что он услышал и запомнил:

— Совсем Пашка чумной. Как бы петельку не навязал.

***

Он навязал. Через день, или через два, или через три. Не вышло. Даже несмотря на всю допитую водку, оставшуюся с поминок (примерно полбутылки), было больно и страшно. Шум в голове сильнее с каждой секундой, и страх, и паника. Турник, к которому он привязал веревку, оказался слишком низок и слаб — сломался под Пашкиным весом. Турник этот когда-то делала для него мама.

На шее остался красный след. Его никто и не заметил, когда отмечали девять дней.

***

Вскоре он дал объявление об обмене квартиры. И, естественно, очень быстро нашел желающих. И так же быстро оказался здесь. На Петровском бульваре. Сложил в своей комнатушке их с матерью вещи.

***

За ним с гулким стуком захлопнулась дверь подъезда, и через пять минут он уже стоял на Петровском бульваре.

***

А через десять минут он спал на мокрой лавке.

С тех пор, как ее не было рядом, он все время спал.

***

— Проснитесь, вы замерзнете, — она смешно выговаривала букву «р».

Он открыл глаза.

— Нельзя спать на мокром, — да, она смешно выговаривала букву «р».

У нее были вьющиеся каштановые волосы, челка, большие глаза и чуть длинноватый нос. На ней было зеленое матерчатое пальто с поясом и коричневые сапоги на молнии.

— Я больше не буду, — он улыбнулся. — Мне приснился Ленинград.

— Я там никогда не была. Где только ни была, а там — нет, — она дунула, и челка взлетела вверх. — Как вас зовут?

Он назвал свое имя, а она — свое.

— Надо обязательно съездить в Ленинград, — сказал он. — Там есть Исаакиевский собор.

— Я знаю. Может, и получится. Следующим летом.

— Обязательно.

— До свидания, — сказала она и, отвернувшись, пошла поперек бульвара. Остановилась. Обернулась. — Мне домой. И вы бы не сидели. Правда, холодно же.

— Ничего. Я еще немножко, — сказал он. Она кивнула и пошла к ближайшему дому. Зашла в арку.

А через несколько минут в окне на четвертом этаже загорелся свет. А еще через мгновенье появился ее силуэт. Он махнул ей рукой. И она помахала в ответ.

И для него этот взмах означал, что тогда, в Ленинграде, мама была права.

***

Любовь не исчезает никогда. И никуда.

Борис Мирза

SkVer